Екатерина Марголис
Без темы
У этого материала нет авторского названия. Он был прислан по почте в письме без темы. Мы долго думали, как озаглавить текст Екатерины, а потом пришло решение оставить все, как есть. Пусть так и будет. Без темы...


И все сии, свидетельствованные в вере не получили обещанного,

 потому что Бог предусмотрел о нас нечто лучшее,

 дабы они не без нас достигли совершенства» (Евр., 11:39-40)

 

Когда я еще летом приходила к Леве в отделение общей гематологии, белобрысый, невероятно обаятельный малыш был всеобщим любимцем. Я пришла с альбомом и фломастерами.
- Нарисовай мне, - говорит.
- А что ты хочешь?
- Кораблик.

(Катя Чистякова http://www.deti.msk.ru/piriaev.htm)

 

 

 

 

 

 

 

Москва. РДКБ, отделение трансплантации костного мозга, секция 3, бокс 2.

Январь 2004 года.

Леве Пыряеву 4 года:

 

-Я ничего не боюсь. Даже тигров. Я буду всех людёв защищать! Я только одного боюсь…

-Чего?

Лева становится серьезным и переходит на шепот:

-Смерти.

-А какая она, Лева?

-Немного черная, немного белая. В самом лесу…

 

Это было в январе. Сейчас март.

Сегодня по-весеннему солнечный и по-зимнему холодный день. Две трансплантации от полностью совместимого родственного донора (старшего брата) не удались. У Левы рецидив. Все, что умеют сегодня врачи, уже испробовано. Лечить его уже нечем, Лева с мамой в сопровождении врача отправятся в Сыктывкар в больницу, где ему будут делать обезболивание. Лева улетает от нас. Пока еще в своем теле (в том, что от него осталось) на самолете. Как он полетит, такой маленький, страдающий, измученный и по-взрослому одинокий? В смерти все одиноки, а в умирании?

 

Вчера меня пустили внутрь стерильного бокса. Впервые. Леве уже все можно. Он на морфине, без него может протянуть 15-20 минут. Лежит, хрумкает чипсы. Тянется, засовывает руку в пакет и отправляет один за другим в рот. От одного запаха этих промасленных чипсов становится дурно.

- Это твои любимые? – спрашиваю.

Он вдруг начинает тихонько плакать – и от боли, и от какой-то ноты прощания, так неловко допущенной мной, и тут же безошибочно им уловленной.  А, может быть, я и не первая. 

Выражает это по-детски:

- Я не хочу, чтобы ты говорила такие слова, что мое любимое.

(Так же Диночка начинала тогда в ноябре плакать каждый раз, когда ей говорили что-то нежное. Когда Диана говорила что любит ее, а врач, что она – замечательная девочка.)

- Хорошо не буду. Можно я посмотрю твоих зверей?

 Вот звери, присланные Анькой и Теллефом из Норвегии, Лева так им радовался три недели назад. Сейчас они беспорядочно разбросаны по кровати: слон, тигр, про которого пел Теллеф по Левиной просьбе, лев, горилла, зебра… Между ними вьется трубочка, ведущая к катетру, а по ней течет спасительный морфин.

На несколько минут Лева отвлекается. Смотрит, как звери здороваются между собой, потом, как слон нажимает хоботом кнопки моего мобильника. Леве он раньше нравился, он просил включать разные мелодии, а сейчас морщится от первого же звука и говорит:

- Громко! Выключи.

После паузы:

-Где мама?

-Пошла собирать вещи.

- Зачем?

(Я осекаюсь – а вдруг нельзя говорить, что они уезжают? – но вспоминаю, что мама-Юля при мне уже обсуждала это с Левой)

- Вы же полетите на самолете.

Смотрит на меня.

И из самой глубины спрашивает:

- А я разве выздоровел?

Так серьезно и вдумчиво. De profundis Потом с недоумением:

 - Как я полечу с такой попой?

Попа действительно – одна незаживающая рана. Воспаление идет по всей прямой кишке. Лейкоцитов нет. Тромбоцитов тоже. Ничего нет.

- Ну, с тобой полетит доктор. Вы полетите в больницу, которая ближе к дому. Там и папа, и мама, и Эрик и Вова с Любашей будут рядом…

Я путаюсь и не знаю, что сказать. В этом вранье, и сейчас, и тогда с Диной, мне видится какое-то соучастие. Как будто ты становишься на сторону болезни. Лева прав, лететь куда-то, вообще трогать его – это безумие. Но боксов в ТКМ всего девять, на них стоит очередь, и надо спасать детей, для которых пересадка костного мозга – последний шанс. А у Левы шансов нет.

Начинает действовать морфин. Лева засыпает. Он лежит поперек кровати, закинув одну тонюсенькую ножку на другую. Осторожно целую почему-то пяточки.

 

Долго сижу. Никуда не хочется идти. Время почти не идет. Лева дышит. Вот он перед тобой – совершенно живой. Да, исхудавший – одни кости, вздувшийся живот, к катетру тянутся в трубочки, монитор показывает пульс, лысая голова по отношению к маленькому тельцу кажется слишком большой, прозрачное личико, точнее лик, с тонко прочерченными чертами, а эти скрещенные ножки так напоминают иконописное распятие... Я пугаюсь сама своего сравнения и тут же отчетливо чувствую, какая в нем правда. Евангелие без слов – от головы до стоп. Говорить такое словами нельзя.

 

…………………………………………………………………………………………………….

 

Вчера до меня приходил Миша П., психолог. Дина его любила, и Лева просто обожает. Миша сумел развлечь его так, что Лева протянул без морфина почти полтора часа. Они надували резиновые перчатки – получились такие шарики-ежики с хохолками наверху. Лежат на кровати. Я тоже принесла шарики и январские фотографии, но Леве они уже не нужны и не интересны. Пока Лева забывается сном, я беру фломастер и рисую на каждом шарике-перчатке глаза и рот. Получается семейство ежиков, испуганно сбившееся в кучу в углу большой кровати. Лева все спит. «Как на пляже», - скажет Миша, снова зайдя через полчаса. Странно, мне то же самое приходило в голову. Был такой тест на восприятие жизни: что для Вас море. Для меня: бескрайность и свобода. И тогда у окна диночкиного бокса все будто слышался плеск волн, и рисовались совершенно отчетливо картины моря: Диночки, сидящей на берегу, Левика, который бегает по кромке воды, и неизменно юных и красивых Сережу и Наташу – родителей Димы Кишларя, и сам годовалый бутуз Кишларик, меланхолично накладывающий совочком песок в ведерко.

Входишь в эту секцию ТКМ и каждый раз не верится, что они обречены лежать за стеклом, что болезнь реальность. Какое-то дурное зазеркалье… Прорваться через эти стекла, распахнуть двери: «Дети, это все неправда! мы вас увезем на море! Поедем все вместе».Невозможность вместить реальность. Да и реальность ли это. Что из этого реальность? Крест или пляж?

У моря никому из них при жизни побывать не удалось. Диночки уже нет. Кишларика тоже. Лева мучительно уходит.

Господи, у них будет море? Ведь «все изменится»...

 

Умирающие дети за стеклом. Мы рядом, но даже часть боли не можем взять на себя. Мы по эту сторону страдания, они по ту.

Мне страшно, что мы куплены такой дорогой ценой.

Я не умею этим распорядиться.

 

 

На кладбище Сан Микеле в Венеции рядом с могилой Бродского есть два черных камня. Даты: 18.X.1920-20.XII.1921, имя: Furio PaoliIL BABBO E LA MAMMA CON INESTENSIBILE AMORE”- «От папы и мамы с неугасимой люболвью») и рядом такой же с таким же(!) именем, и даты на девять лет позднее (8.II.1929 – 18.X.1929). На втором камне надпись – BREVE ESISTENZA LUNGA PENA. RICONGIUNTO IN CIELO IL SUO FRATELLINO NELLA PACE ETERNA. I GENITORI. A PERENNO RICORDO ED AFFETTO. («Краткое существование долгая боль. Тебе, последовавшего за твоим братиком. От родителей. С вечной памятью и любовью»)И белый мрамор Бродского. LETUM NON OMNIA FINIT.

«Но каждая могила – край земли»

Такое соседство. Великий поэт, певец одиночества, его могила завалена цветами, авторучками, стихотворными подношениями от графоманов всех стран (Бродский, конечно, бы посмеялся – всю жизнь избегал поклонников, отчасти из-за этого не хотел приезжать в Питер, а после смерти - вот тебе на!..). А рядом в четырех датах запечатлено такое горе, которое никакими словами, никакими стихами не объемлешь. Да и были бы стихи – все равно они слова, их можно прожить, изжить, оставить на бумаге, да еще они будут прекрасны и глубоки. Странная саднящая дилемма между искусством и жизнью, точнее, вечной жизнью..

А, может быть, это мой внутренний вопрос. На следующий день захожу в Столешников и нахожу на кухне еще неопубликованную статью Седаковой «Вечная память. Литургическое богословие смерти». Статья блестящая, с удивительными формулировками (как я потом узнала, написана в соавторстве с Аней Шмаин). А на шестой странице меня поджидает забытая цитата из «Доктора Живаго»: «Сейчас как никогда уму было ясно, что искусство всегда, не переставая, занято двумя вещами. Оно неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь».

Усомнюсь и поверю. И снова усомнюсь. И, может быть, снова поверю?

 

Остаться ли? Оставить след?

В одном интервью Бродский вспоминает о том, как он ехал в ссылку и напротив сидел старик, которого посадили за кражу, возможно даже вымышленную, каких-то запчастей в колхозе. И как его (Бродского) пронзила мысль, что, конечно, сейчас ему самому несладко: молодой поэт, сослан за свои стихи, будущее темно и неясно, но в его защиту пишут письма, за него заступаются, хлопочут, а за этого старика никто не будет хлопотать – он канет без следа и все…

 

Ведь даже в языке есть грамматическая форма: остаться чем-то.

 

Наталья Семеновна (http://old.russ.ru/ist_sovr/20020212_mar.html) пишет о том, как Женечка в последние месяцы пробивалась к ответу и на этот вопрос. Женечка осталась письмами, улыбкой, мужеством и радостью, которой продолжает одаривать читателей книги своей мамы, Сашенькин образ и ее крестный путь сохранен в записках отца (http://bookin.org.ru/books/54000018226.html ), Бродский остался стихами У Левы три рисунка: «Зубы» (ломаная линия идет через весь лист), «Прыщики» (кружочки и внутри точки) и «Пингвины: какие с головами, какие без» (название авторское). Два итальянских малыша с одним и тем же именем канули бесследно и безмолвно, не научившись даже говорить, ничего по нашим земным меркам не успев. И родителей уже в живых нет. …Кругом вода.

Посмертная слава или вечная память?

Может быть, в соседстве камней на Сан-Микеле маячит какой-то ответ.

 

Границу между памятью, переживанием и свидетельством провести оказалось немыслимо трудно, и в последнее время я все думаю не только о ГУЛАГовской книге для детей, но о книге памяти вообще. Памяти и наших, больничных ушедших детей. Я не знаю, нужна ли она кому-то, но ведь про каждого из них можно столько рассказать. Рассказ в боксах и палатах: Дина, Лева, Дима, Никита, Илюша, Вадик, Гита…Они должны были жить. Вряд ли кто-то сумеет и посмеет убедить нас в обратном. Они унесли так много. И пока мы есть – мы свидетели. И след, и память, и предание. И даже больше. Не только в чаянии жизни будущего века, но здесь и сейчас, живые и ушедшие, мы связаны неразрывно..…дабы они не без нас.

 

 

…Время в боксе почти не идет. Но во внешнем мире оно несется. Мне надо идти.

 Несколько раз пытаюсь встать. Лева, который за мгновение до этого мирно спал, открывает глаза:

-Ты куда? Не уходи.

-Я думала, ты спишь.

-Нет, я просто кимарю.

Снова закрывает глаза и засыпает

Сажусь. Сижу.

Через некоторое время опять встаю.

Снова открывает глаза. В глазах: «останься».

-Хорошо, останусь.

Остаюсь.

Наконец собираю в себе какую-то решимость и встаю.

По-предательски тихонько выхожу из бокса. Осторожно закрываю за собой герметичную дверь. Лева остается один.

 

И мамы, как всегда, нет с тобой рядом, мальчик мой… Бог знает, что у нее в голове и на сердце. С Левой она внимательна при других, слова правильные говорит, но теперь я не верю ей. Лева ей не нужен. Крестьянская хитрость, хватка, смекалка, классовое чутье, даже какая-то основательность – все что угодно, кроме простого, пусть биологического, материнства. Ведь счет идет на дни, а может быть и на часы, а Юля сидит на кухне и разгадывает кроссворды, или курит на лестнице с товарками или, как сейчас, прочесывает магазины. Лева беспрестанно зовет: «Мама! Мама!». А когда ему совсем больно и плохо, начинает кричать на нее не своим голосом: «Да успокойся ты! Отстань!». И в этих окриках слышны отзвуки ее голоса.

Другие мамы при любой возможности хоть на минуту отойти от своих собственных детей спешат к Левиному боксу. Сережина мама пытается образумить ее, говоря, ну, Юля, Бог хочет, чтобы ты что-то поняла, позаботься о Леве и подумай о других детях… На что Юля с пролетарским пафосом: Да, все эти сказки про Бога выдумали богатые . А таким бедным как мы они не нужны!... (Я никогда не думала, что это может быть глубоко в сознании. Хотя откуда-то большевики должны были это извлечь?).

Врачи и медсестры возмущаются молча. Папа, который много месяцев, был при Леве, пока Юля не торопилась приезжать к сыну, сейчас, когда узнал результаты анализов, запил и исчез. Третьи сутки от него ни слуху, ни духу. По нашим русским понятиям это значит, что ему хотя бы не все равно.

А в тамбуре отделения – мелкооптовый склад. Юля собирает вещи, складывает многочисленные приношения от спонсоров, которые все идут и идут. Соображает, как бы все попрактичнее сделать. Одежда, игровая приставка, игрушки, зачем-то три (!) скороварки, которые так пригодились бы другим мамам в отделении, ну и, конечно, деньги. Старший брат, тринадцатилетний Эрик (донор костного мозга) вечером отправляется со всеми этими баулами в Воркуту. У Эрика внешность итальянского херувима, а повадки уже родительские. Старший лисенок Лабан, выученный родителями себе на подмогу. У Юли еще двое младших детей пока (?) в доме ребенка. Вспоминается Достоевский: бедность не страшна, страшна нищета.

В Левином боксе лежит семейный альбом с фотографиями. Фотографии там двух видов: дети при выписке из роддома, и затем Юля навещает детей в доме ребенка. Домашних фотографий нет вообще. Только одна: полутемная кухня то ли в избе, то ли в бараке, голые доски стола, на столе сидит чумазый годовалый малыш, которого папа кормит с ложки из аллюминиевой миски. Детство Левы.

 

Все еще стою, переминаясь, у двери бокса. К счастью, на смену мне снова приходит Миша. Мы стоим возле бокса. Я зачем-то цитирую Леву:

« Я что, выздоровел?».

Миша разводит руками:

- Что тут скажешь?.. Я приду еще вечером. Хочу еще разок Лёвку повидать.

У самого Миши на этой неделе родился сын. Первенец. 

 

Тем временем дверь предбоксника шумно раскрывается. Это вернулась с закупок мама-Юля.

Большая. Целая гора. Стоя над Левой, охая и вздыхая, как у нее сердце за всех болит, она между прочим вставляет, что денег, она, мол, собрала, конечно, на первое время, но потом-то – ей гроб в Воркуту везти, и трактор стоит у них две тысячи, и землю мерзлую копать дорого возьмут… 

 

Она говорит и говорит.

Мы все вместе стоим у стекла.

За стеклом Лева.

 

Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло…

 

Лева умер в сыктывкарской больнице 3 мая 2004 года.

 

 

 

PS

Эта картинка называется «Luomo» («Человек») и написана в Венеции спустя почти два года.

В фонетике названия отчетливо звучит Лева. И я по-прежнему не знаю, имеет ли она право на существование...

 

 

А сегодня, 29 января 2007 года, я снова стою со своими традиционными ирисами на кладбище Сан Микеле. Тихое молочно-солнечное зимнее венецианское утро. Из моих любимых. Год назад, 28 января, в десятилетнюю годовщину со дня смерти ИБ единственная, кого я встретила здесь, у его могилы, была Валентина Полухина. Такая славная, простая. Тетя и тетя. Мы не были знакомы лично, но сразу опознали друг друга. Она рассказывает что-то. Про отпевание в кафедральном соборе в Нью-Йорке, когда под куполом вился дымок и стоявший рядом с ней Дэвид Беттеа шепнул:

-Гляди-ка, а он и там курит!..

Стоим возле камня. Цветы, ручки, камешки. С ней еще ее английский муж. Кажется, переводчик. В какой-то момент к она запросто говорит ему:

-Джон, пойди, пожалуйста, погуляй немножко – мне надо с ним поговорить...

И наклонившись над могилой она раскладывает по одному цветку из своего огромного букета и что-то шепчет, передает приветы от разных людей. Я тоже отхожу.

Потом она подходит уже сама, зовет в Англию, рассказывает про второй том интервью («Бродский глазами современников»), который вот-вот выйдет...

 

А сегодня нет никого. Только цветы. Дата была вчера. Но вчера было воскресенье, и я не выбралась. Утром мы с детьми не пошли на мессу в Кармини, а пошли в театр Гольдони –Giornata della Memoria.Shoah.Entrata libera. 10.00 “Il Bambino e la Stella” Замечательная  Milena Vukotic читала кусочки прозы Примо Леви, Зингера, Эльзы Моранте и др,  Angela Annese играла разную фортепьянную музыку от Шостаковича до еврейских мелодий Дессау, а отрывал все это Massimo Cacciari, Sindaco di Venezia.

Вопреки моему легкому скептизму и излишней осведомленности о его личных делах, говорил он прекрасно и просто. Никакого снобизма и итальянской словоохотливости. Только семантика. Про бездну. Про Авраама и странников.

А потом был отрывок: Аарон Цейтлин «Дети Майданека» - перевод с идиша. Длинный список детских имен, читаемых вполголос с маленькими полународными присказками... И музыка Эрвин Шульхофф : Ostinato – части Papa- Mama- da...da- hopp...hopp- a...a- trara

 

... трехлетний Hurbinek Примо Леви, не видевший в своей жизни ни одного дерева и все силившийся и так и не успевший произнести свое первое слово и примкнуть к миру людей, исторгнувший его на свет в Освенцим, больничный Лева из-под Воркуты, Сережа, Саша, Женя, Надя, братья Furio Paoli и тут же маленький крест, Kurt Müller, родившийся и умерший в 1927 году...

 

И все-таки, наверное, книжка. Что я еще умею?

Книжка для детей и о детях, где каждый, кого мне довелось знать, оставит след: кораблик, дерево, окошко... Я думаю, это будет коллаж. Офорты, фрагменты детских работ, черно-белые фотографии Питера. И Венеция по ту сторону. Макет уже есть. Картинки только еще будут – отстаиваются в голове.

А пока что я стою в утренней дымке на Сан Микеле и читаю то ли себе, то ли детям здешним и тамошним, а, может быть, и тому, кого никогда не видела, его же первые опубликованные на родине стихи, написанные за 45 лет до этого дня.

Иосиф Бродский «Баллада о маленьком буксире» (Последняя часть, кажется, никогда не публиковалась). Стихи детям.

 

Это — я.
Мое имя — Антей.
Впрочем,
я не античный герой.
Я — буксир.
Я работаю в этом порту.
Я работаю здесь.
Это мне по нутру.
Подо мною вода.
Надо мной небеса.
Между ними
буксирных дымков полоса.
Между ними
буксирных гудков голоса.
 
Я — буксир.
Я работаю в этом порту.
Это мой капитан
с сигаретой во рту.
Он стоит у штурвала
(говорят — за рулем).
Это мой кочегар —
это он меня кормит углем.
Это боцман,
а это матросы.
Сегодня аврал.
Это два машиниста —
два врача, чтобы я не хворал.
Ну, а кто же вон там,
на корме,
в колпаке?
Это кок
с поварешкой прекрасной в руке.
 
Я — буксир.
Все они — это мой экипаж.
Мы плывем.
Перед нами прекрасный пейзаж:
впереди синева,
позади синева,
или кранов подъемных
вдалеке кружева.
На пустых островках
зеленеет трава,
подо мною залив
и немножко Нева.
 
Облака проплывают
в пароходных дымках,
отражаясь в воде.
Я плыву в облаках
по прекрасным местам,
где я был молодым,
возле чаек и там,
где кончается дым.
 
На рассвете в порту,
когда все еще спят,
я, объятый туманом
с головы и до пят,
отхожу от причала
и спешу в темноту,
потому что КОРАБЛЬ
появился в порту.
 
Он явился сюда
из-за дальних морей,
там, где мне никогда
не бросать якорей,
где во сне безмятежно
побережья молчат,
лишь на пальмах прибрежных
попугаи кричат.
 
Пересек океан —
и теперь он у нас.
Добрый день, иностранец,
мы приветствуем вас.
Вы проделали путь
из далекой страны.
Вам пора отдохнуть
у причальной стены.
Извините, друзья,
без меня вам нельзя.
Хоть, собравшись на бак,
вы и смотрите вниз,
но нельзя вам никак
без меня обойтись.
Я поставлю вас здесь,
средь других кораблей,
чтоб вам было в компании
повеселей,
слева — берег высокий,
а справа — Нева.
Кран распустит над вами
свои кружева.
 
...А потом меня снова
подкормят углем,
и я вновь поплыву
за другим кораблем.
 
Так тружусь я всегда,
так тружусь и живу,
забываю во сне,
чем я был наяву,
постоянно бегу,
постоянно спешу,
привожу, увожу,
привожу, увожу.
Так тружусь я всегда,
очень мало стою.
То туда, то сюда.
Иногда устаю.
 
...И, когда я плыву
вдоль причала домой,
и закат торопливый
все бежит за кормой,
и мерцает Нева
в серебристом огне,
вдруг я слышу слова,
обращенные мне.
Словно где-то вдали,
собираясь в кружок,
говорят корабли:
— Добрый вечер, дружок.
Или просто из тьмы,
обработавший груз,
«бон суар, мон ами»
тихо шепчет француз.
Рядом немец твердит:
«гутен абенд, камрад».
«О, гуд бай!» — долетит
от английских ребят.
 
До свиданья, ребята,
до свиданья, друзья.
 
Не жалейте, не надо,
мне за вами нельзя.
 
Отплывайте из дому
в белый утренний свет,
океану родному
передайте привет.
 
Не впервой расставаться,
исчезайте вдали.
 
Кто-то должен остаться
возле этой земли.
 
Это я, дорогие,
да, по-прежнему я.
Перед вами другие
возникают края,
где во сне безмятежно
побережья молчат,
лишь на пальмах прибрежных
попугаи кричат.
 
И хотя я горюю,
что вот я не моряк,
и хотя я тоскую
о прекрасных морях,
и хоть горько прощаться
с кораблем дорогим,
НО Я ДОЛЖЕН ОСТАТЬСЯ
ТАМ,
ГДЕ НУЖЕН ДРУГИМ.
 
—————
 
И когда я состарюсь
на заливе судьбы,
и когда мои мачты
станут ниже трубы,
капитан мне скомандует
«право руля»,
кочегар мне подбросит
немного угля,
старый боцман в зюйд-вестке
мой штурвал повернет
и ногой от причала
мне корму оттолкнет, —
— и тогда поплыву я
к прекрасному сну
мимо синих деревьев
в золотую страну,
из которой еще,
как преданья гласят,
ни один из буксиров
не вернулся назад.
                   1962

 

 

 
   

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

   
-Оставить отзыв в гостевой книге -
-Обсудить на форуме-